
Виль Мустафин
Перебираю в руках последние поэтические сборники, вглядываюсь и вчитываюсь в отдельные стихотворения казанского поэта Виля Мустафина. Это — мой старый приятель, я знаком с ним уже около сорока лет, некоторые стихи знаю почти наизусть, в памяти десятки встреч и десятки разговоров с ним на самые разнообразные темы, и вместе с тем я отлично понимаю, что понятие Мустафин как явление поэтическое и художественное для меня остаётся в некоторой степени загадочным и, несомненно, интересным.
Поэт. И крупный. Неординарный. Из художников, непрерывно размышляющих о жизни. В какой-то мере философ. Явный пессимист. Скептик. Человек, в стихах которого вы не найдёте цвета, запаха, предметов окружающего мира. Свет в них есть, но это не свет солнца. Что-то иное.
Я размышляю об этом, и мне на глаза случайно попадаются его строки:
Россия так разнообразна
из края — в край, из шири — в ширь, —
богообразна и проказна,
живут в ней ангел и упырь.
Ангел, упырь. И человек.
Похоже, Виль Мустафин всю жизнь пытался и до сих пор пытается понять, к кому ближе человек по своей внутренней природе? К ангелу? К упырю?
В 1992 году он пишет стихотворение «Вешние вопросы».
Что Человек на сей Земле? —
Пришлец небес?.. Иль их изгнанник?..
Сын Сатаны?.. Богов посланник?..
А может, — поднебесный странник сюда забредший из далей?..
В том же 1992 году он снова возвращается к этой теме в стихотворении «Слепцы мироздания». Вероятно, тема назначения человека волнует его основательно.
Хоть наши судьбы в будни вплетены
и суета диктует нам поступки,
а быт нас вынуждает на уступки,
но движемся мы всё же вдоль стены,
что осязаньем путь наш поправляет
и обрамляет — с внешней стороны…
А изнутри?.. — Кострища Сатаны
иль Божий светоч души освещает?..
А может, мозг нам истины вещает?.. —
Пути каким огнём озарены?..
А сверху кто-то камушки швыряет… —
Строитель стен?.. Иль тот, кто разрушает
ограды, что другим возведены?..
Да, чей сын человек? Сатаны или Бога? Очень трудный вопрос. Собственно, он мучает и меня всю жизнь. И всю жизнь размышляет над этой дилеммой поэт Мустафин.
Наверное, в своих воззрениях на бытие мы не во всём сходимся. Я всё-таки, несмотря на определённые оговорки, склоняюсь к ощущению, что человек, пусть и существо крайне несовершенное, ближе к Богу. Во всяком случае, траектория его развития направлена в божественные планы бытия. Мустафин же, если я не ошибаюсь, также несмотря на ряд оговорок, что человек несёт в себе божественную искру, всё же тяготеет, мне кажется, к мысли, что человек — подобие Дьявола и что действительность XX века дала тому немало подтверждений.
Стихотворные книги Виля Мустафина — крайне интересный опыт катакомбного, совершенно изолированного от контакта с читателем развития поэта. Почти сорок лет этот суперкоммуникабельный человек если не ежедневно, то еженощно писал стихи в полном, если не в абсолютном, отрыве от читателей. Он не публиковался, не печатался ни в газетах, ни в журналах. Не совершал даже ни малейших попыток к этому. И лишь в последнее десятилетие XX века его стихи стали появляться в печати, а на самом излёте столетия вдруг вышли к читателю роем книг, правда, тиражом почти штучным.
Акцентирую внимание на этих сорока годах.
Да, сорок лет на моих глазах и на глазах многих шло глубокое, внутреннее, подпольное, катакомбное развитие поэтической мысли. Это вообще большая редкость. Непросто выдержать всё возрастающее напряжение одиночества всех этих лет.
Я знаю по себе, что это такое. С восемнадцати лет по тридцать три — пятнадцать лет — меня практически не печатали. Появлялись отдельные публикации, но они были случайными и не делали погоды. Пятнадцать лет в жизни творческого человека это очень много. Я прорвался в литературу в 1971 году, а в девяностых годах опубликовал впервые довольно много текстов, которые были написаны мною в шестидесятые, семидесятые и восьмидесятые годы. Таким образом, некоторые тексты лежали у меня в столе тоже десятки лет. Я говорю об этом для того, чтобы было понятно, что значили эти сорок лет для поэта, когда он абсолютно не мог проявить вовне своё «Я». Это ужасно, когда тексты, созданные тобой двадцать-тридцать, сорок лет назад, лежат невостребованными на стеллажах, в ящиках письменного стола, в папках, в коробках.
И вдруг через сорок лет — это случилось у Виля Мустафина в 1999-2000 годах — он вышел из камеры, в которой находился. Это подобно разрыву бомбы. Подобно выходу человека из тюремной камеры после долгих лет заключения. В эти минуты возникает необыкновенное ощущение духовного опьянения.
Я помню, когда в прошлом году впервые опубликовали в журнале мои рассказы, написанные ещё в 1957 году, я смотрел на эти журнальные публикации как на какое-то совершенно немыслимое чудо.
И вот сорок лет поэт в одиночку, без свидетелей (единственным свидетелем была разве только жена) вёл свой бой, своё пожизненное сражение.
Моисей сорок лет водил по пустыне свой народ. Поэт Виль Мустафин сорок лет водил по пустыне свою Музу.
Каждый художник ведёт в жизни своё сражение, и у каждого из путей, которые мы выбираем, есть свои роковые ловушки, в которые может попасть каждый из нас. Вот и Виль Мустафин мог попасть в эти ловушки: он мог сломаться, мог спиться, последняя опасность нависала над ним непосредственно многие годы, мог, наконец, просто исчезнуть как личность.
В нашем многолетнем общении были минуты, когда я чувствовал, что он сдался. Я жил в Казани неподалёку от Чеховского рынка, а он — на улице Искра, и мы с ним иногда встречались то у меня дома, то у него, а порой, предварительно созвонившись, договаривались встретиться на нейтральной территории в садике напротив Арского кладбища. Там сбоку есть ещё какой-то секретный завод. И помню, сколько раз я говорил ему во время этих встреч: «Давай, Виль, делай сборник. Раньше было нельзя, не напечатали бы. Сейчас можно, не упускай этого момента! Абсолютно неизвестно, что будет завтра». И были горькие минуты, были разговоры, когда я с сожалением осознавал и думал: может, сломался человек, может, он сдался окончательно, и никаких сборников уже вовсе не будет, и я только зря травлю человеку душу?
Но, слава Богу, в поэте нашлась внутренняя сила, и он переломил ситуацию, и его стихи наконец вышли из заточения, в котором находились долгие годы. И мы видим, это стихи мастера.
Без контакта с читателем выйти на высокий уровень мастерства очень трудно. Контакт с читателем необходим, нужно постоянно сверять с ним себя, сверять результаты своего творчества. Это как разговор с любимой женщиной. Нам нужно ежедневно, а может, ежечасно осязать свидетельства её любви к нам. Совершенные строки, строки абсолютной красоты и значимости могут рождаться только в любви. Здесь же мы видим совершенно необычную ситуацию: любви общества к поэту не было! Но между тем все эти сорок лет без какого-либо контакта с читателем, а следовательно, каких-либо отношений с ним шла очень серьёзная, виртуозная работа над строчкой, над выражением мысли или ощущения.
Вот посмотрите. Беру несколько строф из стихотворения «Скорбя российские».
О, мой Господь, зачем из букв
Ты сотворил безумство слова?..
Зачем греховность гибких рук
в музыки обратил истому?..
Зачем нас слухом одарил?..
Зачем в глазницы вставил очи?..
И для чего Ты меж могил
оставил нам Кумир порочный?..
Зачем на крест Ты возносил
Святого Сына — плотью Духа?..
Зачем Марию не убил,
а горем обратил в старуху?..
Это не только глубоко, но и хорошо. Поэт стал мастером в одиночку, без какого-либо контакта с читателем.
* * *
16 апреля 2000 года в казанском музее А. М. Горького состоялась презентация двух поэтических книг Виля Му-стафина: «Беседы на погосте» и «Дневные сны и бдения ночные». По существу тот весенний тёплый вечер явился первой настоящей встречей поэта со своим читателем. Не в юности, в пору разворота сил, состоялась эта встреча. В старости, когда эти силы уже на исходе. И разве это не драма, не трагедия?
Сколько на моей памяти загубленных поэтических судеб, сколько не свершившихся, не состоявшихся художнических имён! Трудно, чрезвычайно сложно и тяжко жить и работать творцу у нас в России, в Татарии, в частности, в Казани. Трудно совершить великое дело, даже если ты слышишь внутри себя небесную весть о своём назначении. Ты должен преодолеть сотни преград, чтобы свершить назначенное. В Казани много талантливых людей, земля города таит, видимо, в себе какую-то повышенную энергетику, но не всем дано состояться. И даже тому, кому дано состояться, не дано состояться в полной мере. Ты должен вести
пожизненную бессмысленную борьбу за право на бытие, за право на творчество, за право на выражение своего «Я». Ты должен делать это в двадцать лет, в сорок, в шестьдесят. И у тебя нет никакого права даже на малейшую передышку.
Художник у нас в стране никогда и нигде не может чувствовать себя защищенным. В любой час, в любую минуту он может быть растоптан, унижен, оклеветан, убит.
Вы посмотрите на судьбу поэта.
Государство и общество в состоянии войны с ним буквально уже с младенчества. Вилю Мустафину, родившемуся в 1935-м, всего год жизни, он только учится выговаривать свои первые слова, а его отец, партийный журналист Салах Атнагулов, арестован и находится во внутренней тюрьме НКВД на казанском Чёрном озере. Никогда больше человек, рождённый стать поэтом, не услышит голоса своего расстрелянного отца и вскоре на долгие годы забудет голос своей матери, которую как жену врага народа упекут в лагеря на бесконечные восемь лет. Да и сам ребёнок подвергнется репрессиям.
Осенью 2000 года в Казани вышла довольно объёмистая книга «Мёртвым не больно. Больно живым», сборник очерков, отражающих судьбы отдельных репрессированных в 30-е годы. Одним из авторов этого сборника была моя дочь Майя Валеева. Дочь находилась в это время в США, и меня пригласили вместо неё поприсутствовать на презентации этой книги в республиканской прокуратуре. Мне нужно было ещё взять авторские экземпляры книги.
В тот же вечер я звонил Вилю Мустафину:
— Слушай, у меня в руках книга, где в качестве приложения помещён протокол закрытого судебного заседания Военной коллегии Верховного суда СССР за август тридцать седьмого года, на котором твой отец был приговорён к расстрелу!
Интересный документ. Председательствовал на судебном заседании корвоенюрист Л. Планек, членами состояли бригвоенюрист С. Преображенцев и военный юрист I ранга Ф. Климин; в роли секретаря — военный юрист I ранга И. Кондратьев.
Судебное заседание открылось в городе Москве 16 августа 1937 года в 13 часов 30 минут и было закрыто в 13 часов 50 минут того же дня. Были оглашены обвинительные показания Эльрома, Рахматуллина, Абдуллина, Касимова, Гимранова и Бурган (вот они — реальные убийцы отца Виля Мустафина, наряду с названными мной членами Военной коллегии Верховного суда СССР).
По сути это последнее свидетельство о жизни его отца:
«В своём последнем слове подсудимый Атнагулов заявил, что он виновным себя не признаёт. Суд удалился на совещание. По возвращении суда с совещания Председательствующим оглашён приговор».
Здесь же в книге «Мёртвым не больно…» приводится текст приговора отцу Виля Мустафина. Салах Атнагулов был обвинён в преступлениях, предусмотренных в ряде подпунктов знаменитой 58-й статьи Уголовного кодекса РСФСР и приговорён к «высшей мере уголовного наказания — расстрелу с конфискацией имущества».
Весьма примечательны две строчки этого документа:
«Приговор окончательный и на основании постановления ЦИК Союза ССР от 1. 12. 1934 г. приводится в исполнение немедленно».
Последние три слова подчёркнуты жирной чертой.
Таким образом, уже где-то в 15-16 часов 16 августа 1937 года (сколько нужно времени, чтобы «воронок» доставил смертника из здания Верховного суда на Поварской в Бутырки?) Салах Атнагулов получил пулю в затылок. «Расстрельщики» пропустили его через свой конвейер. Только что пообедав, они были благодушны и, наверное, шутили.
Через тридцать три года, в 1970-м, его сын поэт Виль Мустафин напишет стихотворение «Видение», посвященное памяти отца:
Изувеченный, исковерканный, —
как душа моя — зверь-инвалид, —
из ночного окна, как из зеркала,
на меня мой предвестник глядит.
В лике — мраки сказаньями скулятся,
взгляд — в попытках о чём-то сказать…
За спиной его — чёрная улица,
за течами — прародина-мать.
Не увидишь ни зги в этой темени
и не вспомнишь тут, как ни тужись,
ни его позабытого имени,
ни его позапрошлую жизнь.
Но во мне, словно звуки из давнего,
по изгибам артерий и вен, —
растекаются болью избавченной
отголоски утрат и измен.
Мне б ответить ему… Поприветствовать…
Мне б впустить его в дом и обнять…
Ещё через девятнадцать лет, в 1999-м, — тема отца не отпускает его душу, — он пишет стихотворение «Молитва». Вот последние пять строк:
…Долгими ночами я молил у Господа: Прости
души всех усопших. И печали
многия, о Боже, отпусти
рабу Твоему…
Тогда, в 1937 году, после казни отца, репрессиям подверглась вся семья Атнагуловых-Мустафиных. Мать Зюгра, в прошлом учительница, сотрудница издательства, домохозяйка, загремела на восемь лет в знаменитые Мариинские женские лагеря в Карагандинской области. Старшие сестры — восьмилетняя Чечке и шестилетняя Гюлкей были отправлены на Урал в Ирбит, причём в разные детские дома. Двухлетний Виль остался в Казани, в спецприёмнике для детей заключённых. По достижении трёхлетнего возраста его также ждал детский дом.
Квартира была отобрана, в ней поселился сотрудник НКВД. Имущество конфисковано и распродано по дешёвке работникам того же ведомства.
Вы наших отцов расстреливали…
А утром мам
увозили растерянных
да «на свиданье» к отцам… —
Доброта!..
Ваша доброта!.
Вы наших отцов расстреливали…
А утром нам
дарили гильзы отстрелянные
да с приветом от мам… —
Доброта!..
Ваша доброта!..
Вы наших отцов расстреливали,
в тюрьмы вминали мам…
А утром, — прямо с постелей, —
нас — да по детдомам…
Под стихотворением «Ваша доброта» стоит пометка — 1963 год.
Тогда же, в 1963-м, написано и другое стихотворение. Тоже в память о раннем детстве.
Есть песни бродяг — о Сибири,
есть песни воров — о Сибири,
есть песни отцов, матерей…
Есть и песня детей…
Когда её тихо мы пели,
няни на нас не глядечи,
няни как будто робечи,
когда эту песню мы пели, —
песню детей каторжан,
песню детей-каторжан…
Мелодия песни — стон,
песня в одно слово:
«Мама…»
В сборнике «Мёртвым не больно…», о котором я говорил, приводится ещё один чрезвычайно интересный документ, более шестидесяти лет с лишним носивший на своей первой странице гриф «Совершенна секретно». Это оперативный приказ народного комиссара внутренних дел Союза ССР Николая Ежова № 00486, подписанный им 15 августа 1937 года, ровно за сутки до казни отца поэта. Собственно, этот приказ и предопределил последовавший затем репрессивный удар по семье Мустафиных-Атнагуловых.
Приведу, разумеется с большими сокращениями, лишь малую часть этого документа:
«При проведении операции руководствоваться следующим.
В отношении каждой намеченной к репрессированию семьи производится тщательная её проверка, собираются дополнительные установочные данные и компрометирующие материалы. На основании собранных материалов составляется подробная общая справка на семью… в том числе именные списки детей до 15 лет, отдельно дошкольного и школьного возраста. Справки рассматриваются соответственно Наркомами внутренних дел республик и начальниками Управлений НКВД краёв и областей. Последние дают санкцию на арест и обыск жён изменников Родины; определяют мероприятия в отношении родителей и других родственников, состоявших на иждивении осуждённого и совместно с ним проживающих…
При производстве ареста жён осуждённых дети у них изымаются и вместе с их личными документами (свидетельства о рождении, ученические документы), в сопровождении специально наряженных в состав группы, производящей арест, сотрудника или сотрудницы НКВД отвозятся: а) дети до 3-х летнего возраста — в детские дома и ясли Наркомздравов; б) дети от 3-х до 15-летнего возраста — в приёмно-распределительные пункты; в) социально-опасные дети старше 15 лет — в специально предназначенные для них помещения…
Каждый принятый ребёнок записывается в специальную книгу, а документы его запечатываются в отдельный конверт… Дети осуждённых, размещённые в детских домах и яслях Наркомздравов республик, учитываются в АХУ НКВД СССР… Наблюдение за политическими настроениями детей осуждённых, за их учёбой и воспитательной жизнью возлагается на Наркомов внутренних дел республик, начальников Управлений НКВД краёв и областей…»
Никакой самодеятельности. Никаких отступлений от правил. Всё расписано на редкость тщательно и продумано до мелочей. Любопытен и последний пассаж — наблюдение за политическими настроениями детей.
Видимо, пожизненно.
* * *
Почему я на столь долгое время останавливаюсь на трагических страницах в биографии поэта? Потому что эти трагические страницы из раннего детства оказали определяющее, коренным образом решившее всё и вся влияние на развитие его поэтической жизни.
Я уже давно обратил внимание: дети тех, кто совершенно безвинно соприкоснулся в своей жизни с тюрьмами, лагерями, пыточными застенками, колючей проволокой, собаками и автоматами конвоя (больше того, даже и внуки) являются носителями какой-то совершенно специфической формы репрессированного сознания. Репрессировали их родителей, а у них словно репрессировали их сознание. Это явление совершенно не изучено, но тем не менее существует. Я хорошо знаю это по себе, хотя в моей биографии нет столь абсолютно чёрных страниц, как у Виля Мустафина. Мой отец, первый секретарь одного из сельских райкомов партии, был арестован в 1943 году, в одиночке внутренней тюрьмы НКВД провёл год, выдержал все пытки, как самые тонкие и сверхизощрённые, так и примитивно-грубые, сумел каким-то чудом не оговорить во время этих допросов ни себя, ни других (несколько лет назад в КГБ Республики Татарстан я тщательно изучал пять томов его дела), на показательном суде в районе, который возглавлял, по ряду пунктов всё той же пресловуто-знаменитой 58-й статьи УК РСФСР получил десять лет лагерей, но и здесь не сдался и по кассационной жалобе, отправленной в Верховный суд РСФСР, был этим судом оправдан за «отсутствием события и состава преступления». Партийная карьера его на этом, правда, завершилась, и вскоре после освобождения отец был мобилизован и отправлен рядовым в железнодорожные войска. Демобилизовавшись из армии лишь в конце 1946 года, он долго — рецидив подозрительности — не мог устроиться на работу.
Всё это ни в какое сравнение не идёт с тем, что довелось испытать Вилю Мустафину. Нас не вышвыривали из квартиры, в которой мы жили. Никто не арестовывал мать. И нас не отправляли в детдома и спецприёмники. Но тем не менее и у меня сознание было репрессировано. Я видел — это первое сохранившееся в памяти впечатление в жизни, — как в квартире производился обыск и как на пол летели книжки из книжного шкафа. Я видел, как выводили из подъезда отца и сажали в чёрную «Эмку». Мне было пять лет, и я видел это! Я видел ещё и бурые потёки крови на исподнем белье отца, которое мать однажды принесла из тюрьмы. Я видел длинные очереди из старух и женщин у окошечка, где принимали тюремные передачи; мать, видимо, брала меня с собой. И я видел — уже позже — многочисленные рубцы и шрамы на спине отца, будто оплавленные — то были следы раскалённого железа, вгрызавшегося в его тело во время пыток. Всего этого было вполне достаточно, чтобы репрессировать сознание маленького человека и потрясти его до основания. Вы посмотрите мои рассказы, повести, романы, пьесы — сколько там смертей! Мои герои постоянно в борьбе, в схватке, в смертельном поединке, и судьба их, как правило, трагична. Откуда это? Да оттуда, — из детства! И те же самые ранние детские следы острейших переживаний я нахожу в творчестве казанского поэта Виля Мустафина.
Первое его воспоминание — он бьётся об пол, о ледяные кафельные плиты и непрерывно орёт самым нещадным образом: «…я в детстве был из детства выдернут, и камень заменил паркет…», «…и головою об пол бился я, — мой первый в жизни суицид…».
Общий, в целом чрезвычайно мрачный, мефистофельски-пугающий колорит почти всех произведений поэта исходит из очень серьёзно репрессированной в детстве формы его сознания.
Душевные травмы остаются в жизни человека навсегда. Художники с формой репрессированного сознания очень чутки к различным формам насилия. Они ощущают его там, где обычный человек ничего не чувствует. У них особое отношение к власти. Не только к той конкретной власти, которая причинила травму. Но к власти вообще. К любым носителям власти в любые времена, зовётся ли это время «тоталитарным» или «демократическим». Это некие брезгливость и презрение. И недоверие. Художники с репрессированной формой сознания — всегда оппозиционеры. Открытые или скрытые — неважно; главное в их отношениях — полное игнорирование того режима, в рамках которого приходится жить. Каким бы этот режим ни был. Для них, как правило, не существует и никаких авторитетов. Ни политических, ни религиозных. Равнодушны они и к вопросам собственной карьеры. И ещё одна особенность: они постоянно настороже, они ждут удара. Удар настиг их отцов и, следовательно, может настигнуть и их.
Люди, общавшиеся с Мустафиным, возможно, и не поймут меня: я рисую образ некоего чрезвычайно ранимого поэта, а в Казани, возможно, нет человека, более коммуникабельного в общении, чем он. Но одно дело — Мустафин дневной, одетый в маску, и другое — ночной, эту маску снявший, дабы писать стихи. Да, его гиперкоммуникабельность давала ему возможности — ив неограниченных количествах — для карьерных продвижений на его жизненном пути. Но он отказывался от вступления в партию, когда ему это настойчиво предлагалось. Отказывался от защиты готовой диссертации (как математик, он был учеником широко известного в научных кругах геометра Александра Нордена). Отказывался в течение десятков лет от всяких попыток «пристроить» свои стихи.
Однажды он рассказывал мне, сидя на лавочке в саду:
— Не припоминаю ни одного, даже приблизительного своего желания кем-то «стать». Всю жизнь пытался «быть», но никак не «стать» кем-то. То есть я стараюсь быть собой и только собой, как бы ни складывались обстоятельства. Правда, в пору юношества я не вполне осознавал, кто я «есть». Но всё же старался «им» всегда и оставаться.
— Неизвестным «некто»?
— Похоже, что так.
Да, Виль Мустафин выжил. Всю жизнь кормился математикой. Преподавал высшую математику в институте. Заведовал лабораторией математического моделирования в НИИ. Проектировал автоматизированные системы управления на транспорте. И всю жизнь еженощно писал стихи.
Эти стихи нас и познакомили.
Я вспоминаю 60-е годы. Прекрасное было время: мы — студенты, и мы молоды, дерзки, мы талантливы! В самом деле, из нашего «набора», посещавшего литобъединение при музее А. М. Горького, «вышло» потом пять докторов философии, свыше десятка, а, может быть, около двух десятков прозаиков и поэтов, ставших членами Союза писателей, завоевавших определённую известность. Это было исключительно талантливое поколение. Не все ещё во всю мощь показали своё лицо, ну, да время всё проявит и определит!
Виль Мустафин жил неподалёку от музея Горького — на Галактионовской. Я помню огромную коммунальную кухню в его квартире и бесконечные разговоры, проходившие в сигаретном дыму. Потом, окончив геологический факультет, я уехал в Сибирь. Возникла переписка. Года два назад я случайно нашёл в своём архиве три больших письма, написанных Вилем Мустафиным. Он писал мне в Сибирь о новостях в литературном объединении, в музее Горького, поскольку меня всё это очень интересовало. И снова были приезды в Казань в отпускное время, обычно осенью, потом наступала пора возвращения. И опять разговоры, разговоры — о литературе, о политике, о судьбах страны. Все мы были тогда «травмированы» XX съездом партии. Неожиданной правдой, внезапно открывшейся с его трибуны. Мы были наивны, доверчивы и не понимали ещё тогда, что это был первый серьёзный тщательно спланированный масонский удар по остову государства. Но как этот удар нас возбудил! Как кипело наше сердце! Как мы презирали нового временщика. Грандиозная фигура Сталина, даже при самом негативном отношении к нему тогда, требовала трагедийных красок. Фигура же политического шута Никиты Хрущёва, только что вещавшего о культе своего предшественника, но суетливо создававшего собственный культ, казалась родом из фарса, из какой-то нелепой фантасмагории. Он вызывал в нас чувство отвращения.
Каждый из нас выбирал тогда, быть может, не сознавая этого чётко, модель будущего творческого и жизненного поведения. Любой художник всегда стоит перед таким выбором. Выбором модели своего поведения в мире. Что под этим понимается? Целый комплекс вопросов. Отношение к власти. Отношение к деньгам. Отношение к славе, к своему назначению в мире. Словом, кому служить: мамоне или Богу, тельцу успеха или высшей идее? Весь этот выбор производился, возможно, не сознательно, не рационально, но где-то в подсознании шла постоянная работа по самоопределению своего «я». Каждый из нас «назначал» себе свой будущий путь. Я не буду говорить, чей путь оказался лучше, результативнее. Мы
говорим сейчас о том, какой путь выбрал поэт Виль Мустафин и что он обрёл и потерял на этом пути.
Я познакомился с ним, когда он был автором подборки из семи-восьми стихотворений, но стихотворений чрезвычайно мощных, протестных, с невероятно сильно выраженной акустикой звучания.
Вы, что хором неистовым — «За!..», —
затверженно, заученно, заранее — «За!..»,
обернитесь назад:
за раскатами зала «За!..» —
расстрелов залпы,
за этим «За!..»рёвом —
дети зарёванные
толпами, толпами…
Авы«3а!..»были…
Вы забыли,
как вами —
как булавами,
как в живот ногами —
вами били…
Вы — без памяти, —
снова тянете
руки вверх,
как «Руки — вверх!» —
голосуете…
Голосуйте, — суйте в петли головы!
Суйте!..
А вот ещё две строфы из стихотворения этого же протестного ряда:
История, ты баба истеричная, —
то стонешь, то кричишь истошно…
А скольких сыновей забили до смерти?
Забыла?.. Нет, ты помнишь их, История.
Их трупы прижимая, ходишь по миру
и причитаешь: «Родненькие померли…»
А помнишь, ты им виселицы строила
и веселилась допьяна, История?..
Представьте 1963 год и молодого поэта, пишущего стихи такого рода. В России рождался поэт-трибун с голосом огромного диапазона.
Собственно, я его и полюбил как поэта за эти стихи. Это были стихи, несущие в себе чрезвычайно мощную протестную энергетику. Не только по отношению ко времени, в котором мы тогда жили. По отношению ко всем временам.
В России тогда не было поэта, равного ему по силе протеста.
И вот перед ним стоял выбор: либо пойти по этому пути, по пути поэтического протеста, либо избрать какой-то иной путь жизни? Это очень интересный момент.
Звёздный час последнего самоопределения! Роковая минута!
Приходится констатировать: поэт-трибун не родился. Может быть, Виль Мустафин испугался. Всё-таки был печальный опыт: отец казнён, мать отбыла восемь лет в лагере. А может быть, само свойство внутренней натуры продиктовало ему другой путь. Первый путь был опасен, чрезвычайно опасен и в физическом, и в духовном смыслах. Героическая роль закономерно увенчалась бы пятью-семью годами лагерей или железной койкой в психиатрической лечебнице. Уж КГБ постарался бы. В 60-е годы ведомство на Лубянке, особенно с приходом туда Ю. Андропова, незаметно перестало нести функции охранения безопасности государства. Напротив, взлом государственной безопасности методом троянского коня стал, пожалуй, постепенно рутинной обязанностью многих функционеров этой закрытой организации. Началась медленная заблаговременная подготовка к будущему государственному перевороту, который произойдёт в августе 1991, а затем будет для верности продублирован в октябре 1993 года. В мероприятиях такого рода первое дело — кадры. Ведь нужно было добиться, чтобы не только КПСС, но и весь народ «сдали» страну своему стратегическому оппоненту. И не случайно диссиденты стаж любимым детищем КГБ. «Чекисты» лелеяли, пестовали и взращивали их чуть не с пелёнок. Приёмы их «подгонки» под ситуацию были до тонкости отработаны: сначала людей проводили через круги ада в лагерях или психушках, а потом уже озлобленных донельзя, больных и полностью готовых для «работы», грубым пинком вышвыривали на Запад — к печатным станкам и микрофонам: вещать на весь мир о погрязшей в насилии России, разлагать сознание миллионов. Может быть, сам Бог спас Мустафина от такой участи. Ведь что ещё здесь самое скверное: человек думает, что служит Богу, а на самом деле является пособником Дьявола. Разве не такие роли сатанинских марионеток мирового Антитезиса исполняли «диссидент № I» и «диссидент № 2» — А. Солженицын и А. Сахаров? Они, бедные, может быть, даже не догадывались о своей неприглядной роли. А когда догадались, было уже поздно.
Да, поэт-трибун, к сожалению, не родился. Ему не дали родиться. Но медленно, в тишине десятилетий, долгими одинокими ночами в Мустафине рождался другой поэт.
* * *
Я думаю, внутренний отказ от героической роли, к которой поэт Виль Мустафин, кстати, артист по своей природе, чувствовал, возможно, своё предназначение, всё же не прошёл для него даром.
Чем иным объяснить его уход в пьянь? Кто-то объяснит эту болезнь другими моментами. А я объясняю её глубоким внутренним конфликтом. Этот конфликт, вызванный самоотказом, потряс всё его существо.
После тридцати он начинает пить. И пьёт всё больше и всё чаще. Период с тридцати пяти лет до сорока двух особенно запойный. После сорока двух наступает перерыв в восемь лет. Затем, в пятьдесят, — новая вспышка, но, к счастью, уже кратковременная. Потом мы видам уже поэта-трезвенника. Что это было? Уход из жизни в деформированные миры алкогольных туманов? Или попытка спастись от ужасов жизни?
Стихи этого периода есть в его сборниках. Но они не из лучших.
Вторая попытка ухода от реальной дневной действительности и вторая же попытка реально спастись — «прислонение» к религии.
Наши отношения к религии в течение всей богатой общественными потрясениями жизни быж довольно сложными и складывались по-разному. Мы были атеистами, и многие и по
сию пору остались таковыми, а кого-то повело в другие стороны. Я, скажем, пришёл к догматам Нагорной проповеди, но без Иисуса. Больше того, вдруг снизошло наитие, что не за горами день, когда над миром поднимется знамя новой единой общепланетарной религии, и в своих книгах я стал её вестником. Других моих знакомых осенила благодать восточного оккультизма или различных сект современной проамериканской выпечки протестантского толка, а Виля Мустафина, татарина, в жилах которого уже в течение тысячелетия с лишком генетически текла мусульманская кровь, со всей силой вдруг «ударило» о христианство. Произошло размежевание между всеми нами и в политическом смысле. Я, например, несмотря на события последних лет, ещё более утвердился в мысли о необходимости универсалистской формы человеческого общежития, то бишь коммунизма, но без Маркса и масонов-большевиков, а Вилю Мустафину, похоже, стали ближе идеи либерализма.
Разноголосица в наших воззрениях, политических и религиозных, не мешала нашему дружескому общению.
Академик Борис Раушенбах, математик, как-то сформулировал итоги своих семнадцатилетних наблюдений за представителями различных слоев российского общества в экстремальных условиях наших концлагерей, где довольно широко были представлены и служители различных религиозных конфессий, то есть специфических «представительств» Бога на земле. Так вот, на основе своих собственных пристальных и ежедневных наблюдений за этими людьми в течение длительного срока их пребывания в лагере, Раушенбах вывел для себя любопытную закономерность относительно «религиозных способностей» людей, то есть человеческих способностей к восприятию религии. Эта «религиозная» способность даётся людям от рождения подобно любой другой врождённой способности, например, музыкальной, литературной или математической. Иными словами, врождённые способности к восприятию Бога даны нам «от природы», «от того же Бога», и не каждому человеку в равной мере, а распределены в людском обществе по тому же закону, как и все иные способности человека. Мировая статистика по поводу распределения способностей человека такая: один к четырём. Количество людей, «одарённых» от природы какой-либо из возможных способностей, составляет четверть всего населения, или 25 процентов. Таким образом, 25 процентов населения потенциально способны услышать голос Бога. Остальным можно и не стараться: пустые души.
Всё это мне рассказал как-то сам Виль Мустафин.
Мы сидели у меня дома тёплым летним вечером за чашкой чая — оба стопроцентные трезвенники — и размышляли на этот раз о Боге. Или о путях к Нему.
Мустафин пояснял мне:
— Способности способностями, но их надо развивать! Надо дать им возможность проявиться, реализоваться, хотя бы внутри себя! Поэтому-то явных, или явленных, «способных» к религии людей налицо ещё меньше. Один из десяти!
Каков же вывод из всех этих наблюдений, мировых статистик и исторических фактов? А вывод плачевен: всего лишь одна десятая часть человечества способна (уже не потенциально, а реально) к естественному восприятию Бога. Остальные 90 процентов населения, включая и «верующих», вообще не имеют возможности непосредственного восприятия «гласа Божьего». В случае необходимости они вынуждены довольствоваться неким, соответствующим их собственному «уровню» восприятия, суррогатом веры. Большинство «верующих», как известно, — лицемеры. История переворота в России в октябре 1917 года — показательный пример того, как якобы поголовно «религиозная» страна — «святая Русь» — за считанные даже не годы, а месяцы оказалась опять же поголовно «атеистической». Причём воинственно-атеистической. Обратное превращение произошло после переворота 1991 года — «атеистическая» страна вновь превратилась в «православно-мусульманскую». Чувство умиления, близкого к иронии или презрению, вызывали фигурки первых лиц государства, неумело ставящие горящие свечки у икон.
Поэт Виль Мустафин, в отличие от «верующих» подобного рода, — человек явно из 10-процентного меньшинства, кому самой природой дарована потребность общения с «иным» миром.
В молодости эта потребность «удовлетворялась» у него через музыку (поэт наделён абсолютным слухом и красивым басом): мессы, реквиемы, церковные напевы. Затем возникло упоение чтением религиозной литературы: вся доступная в те времена литература на религиозные темы прошла через глаза, сердце и душу. Когда кто-то говорит теперь, что в советское время мы были несвободны, это неправда. Несвободные люди были несвободны. Поскольку несвободны всегда. А свободные люди были абсолютно свободны. Некоторые внешние ограничения даже в невозможной степени усиливали это ощущение пьянящей абсолютной свободы.
Самой доступной к шестидесятым годам оказалась литература по буддизму: к ней вели и Герман Гессе, и Шопенгауэр, и йоги. Чуть позже стали доступны источники по католицизму и протестантизму. Ещё позже — по православию. И ещё позже — русские переводы Корана.
К этому времени им были прочитаны и уже проштудированы книги Ветхого и Нового заветов. И из всего прочитанного его симпатии, насколько я могу судить по его рассказам, распределились примерно в следующей последовательности. На первом месте в его душе было православие, затем буддизм, протестантизм и, наконец, магометанство. Остальные реально существующие церкви он относил к «сатанинским» (туда же ушло и практическое мусульманство, которое он резко отделял от идей и установок Магомета, изложенных в Коране). Там же, в «сатанинском списке», находилось и большинство книг Ветхого завета; там же — практический (а я бы добавил: и теоретический) иудаизм и все известные современные секты различных мировых религий.
Сейчас ведь как: человек в детстве бывает ни родителями, ни дедами с бабушками не приобщён ни к одной из церквей, он и не «обрезан», и не крещён. И здесь, как на рынке: подходишь к прилавку, а там лежат догматы всех вероисповеданий. Выбирай, что хочешь, что ближе душе.
Словом, когда подошла такая минута, когда потребность поэта «прислониться» к одной из исторически сложившихся земных церквей приобрела состояние насущной необходимости, выбор у него пал на православие.
Помехой долгое время служили два фактора. Главный: его дед по материнской линии Сулейман Мустафин, давно умерший, но только благодаря заботам которого он остался жив, был яростным мусульманином. И принятие православия было как бы изменой ему, деду. Второстепенный фактор: Русская православная церковь из числа действующих священников вся сплошь, с его точки зрения, состояла из «назначенцев» ЧК, ОПТУ, НКВД, МВД, КГБ — в исторической последовательности этих одиозно-известных аббревиатур. Пройдя, таким образом, через тяжёлые многолетние переживания, он принял, наконец, святое крещение в русской православной церкви на Арском кладбище в Казани, где приобщил его к святым тайнам его давний приятель, протоиерей этой церкви (по светскому образованию — физик) отец Игорь Цветков.
Но не помогло поэту и непосредственное приобщение к религии. Ни уход в пьянь не помог ему выйти из репрессированной в раннем детстве формы сознания. Ни искреннее обращение в православие. И даже ни любовь. Любовь первой жены Галины, родившей ему сына. И второй жены, тоже Галины, и тоже подарившей ему второго сына (кстати, обе — замечательные женщины).
Как-то он мне объяснял:
— Любовь — основа жизни. Глубже всех. Но Сатана сильнее земной любви. Он её не любит, он её побеждает. Сатана слабее лишь божественной любви.
Однако и божественная любовь, как и земная, по моим наблюдениям, не спасает его.
«Живу, полузакрыв лицо тупейшей маской соучастъя: предатель — в тане подлецов, несчастный — в лежбище несчастья. Но нет меня ни там, ни тут, — с любым другим я — только он же… Нужны ль убившемуся лонжи?.. Нужны ль века толпе минут?.. Нужналь свеча в церквушке старой, объятой пламенем огня?.. Нужна ли жизнь, коль нет меня?..». (1981).
«О, Бог, лиши меня рассудка, не дай мне знать, что я живу, — ведь не во сне, а наяву пустили душу на жратву, — как вечность скармливают суткам… О, мой Господь, лиши рассудка, лиши прозрения меня, убей, — не дай увидеть дня…». (1981).
«А людей не видать, — словно вымерли люди. Только некие полуублюдки толпой копошатся в какой-то громадной посуде, — то ли баня — у них, то ль у них — водопой…». (1991).
«Любите! — я ору, как оглашенный. Но люди любят не любить, а брать… И плачу я, как плакал тот блаженный, который был не в силах не отдать…». (1981).
«Награбленное — пропито дотла, украденное — сгнило по амбарам. Забыта вера, брошены дела, распродано — что было Божьим даром… О чём гундосишь, царь былых побед, над бездной бед растерзанной отчизны? — Тут ни ЦеКа тебе, ни твой Комбед помочь не смогут взмахом рук нечистых. Уж не восстанет мёртвая страна, которую втоптали, вмяли в землю. Над Китеж-градом плещется волна, а небеса — стенаньям молча внемлют…». (1990).
«Удачно то, что эти твари не знают, что они — не люди, — сравнить-то не с кем. А детали… — кому нужны?.. И кто осудит?..». (2000).
Я и сам в обыденной жизни — из пессимистов. В исторической перспективе — оптимист. Порой считал, что чернее меня пессимиста нет. Однако, есть, оказывается. Для меня ещё сохраняют свой статус многие позитивные вещи в нашем земном мире — зелёная трава на лугу, смех ребёнка, подвиг чьей-то мысли, абсолютное совершенство линии, проложенной художником на бумаге, философская формула, манящая улыбка женщины. Для поэта Виля Мустафина ничего этого, мне кажется, уже не существует. Я пытался найти в его стихах слова, окрашенные светом, цветом и запахом. Таких слов нет. Единственное, что я с трудом отыскал, это определение «мёртво-белый». Даже не белый, а мёртво-белый.
Он поэт ночи. И человек ночи. В ночи он прячется от мира, от жизни.
«И не поймёт, свинцовый чёрт, что мне он неугоден: тошнит меня — с рассвета, рвёт — наперекор природе. Что только ночью я живу, лишь темнотой дышу я, и что печальную сову в душе своей ношу я. Что только ночью — наяву—я вижу сны чужие… Что только ночью—я живу, а днём — блюду часы я…». (1981).
«Как же с вами, друзья, мне сосуществовать-то?.. Как без лика прожить, коль дарован мне лик?.. Как во злобе толпы ощутить соучастье?.. Как услышать тот звук, что под воплем поник?..». (1987).
По существу перед нами стихи «убитого» поэта. Поэт был казнён в двухлетнем возрасте одновременно со своим отцом. Помните то первое впечатление о жизни, о котором поведал нам поэт — младенец бьётся лбом о ледяной кафель пола и орёт нещадным образом? Впечатление первого суицида.
Проходят годы, десятилетия, поэт становится взрослым человеком, затем стариком, но тот первый суицидный вопль всё ещё неутихающе звучит в его груди.
Я знаю одного поэта и прозаика, который издал около сорока книг о своём послевоенном детстве. Сейчас он уже старик, и когда я слышу по радио его очередной рассказ о послевоенном детстве, о трагедии, постигшей восьмилетнего мальчика, потерявшего на войне отца, меня начинает трясти. Сколько можно? Разве нет иных тем? Иных сюжетов? Хотя, с другой стороны, я прекрасно понимаю своего старого знакомого. Духовная травма для восьмилетнего мальчика была столь значительна, что его психологически «заклинило» на этой теме на всю жизнь.
Определённый перебор с чёрным цветом есть и у Виля Мустафина. В значительной части своего творчества это — чёрный поэт. Нравятся ли мне его «чёрные» стихи? Не буду лицемерить. Скорее нет, чем да. Но я прекрасно понимаю и осознаю их уникальность. Ни в российской поэзии за все века её существования, ни в мировой нет, пожалуй, поэта более чёрного, чем поэт из Казани.
Хотелось бы отметить ещё и чрезвычайную искренность и откровенность мастера:
Я здесь умру — в родной чужбине, —
постылы лица и дома…
Под злыми взглядами чужими
не дай, Господь, сойти сума…
Кстати, в силу искренности его стихи носят, несмотря на приписку к православию, антихристианский или, во всяком случае, нехристианский характер. В них мало любви. В них больше отчаяния и нескрываемого презрения к жизни и её обитателям. Поэт предъявляет жестокий бескомпромиссный счёт не только человеку, созданному столь вопиюще несовершенным. Но и самому Господу пеняет в одном из стихотворений на Его несовершенство, поскольку у Того первый блин — затея с человеком и его жизнью на земле — вышел явно комом. Бог оказался, на его взгляд, плохим поваром.
* * *
Есть числа финитные и числа трансфинитные. Числа натурального ряда 1, 2, 3, 4…, например, представляют собой финитные числа. Трансфинитные же числа — нечто совсем иное. Таково, скажем, понятие бесконечности или бесконечности, возведённой в степень бесконечности. Все мы учились в школе, кое-что и кое-как запомнили и, наверное, всё это нетрудно представить. У трансфинитных чисел абсолютно другие свойства. Например, бесконечность, возведённая в степень бесконечности, как равна бесконечности, но одновременно и больше неё.
Подобно этим финитным и трансфинитным числам, существуют и финитные и трансфинитные множества, совокупности, физические объекты. И мы, люди, представляющие в мировом пространстве также некие физические образования, тоже, с одной стороны, финитные существа, — конечные, смертные, а с другой, существа трансфинитные, то есть бесконечномерные, бессмертные.
И когда я читаю книгу Виля Мустафина «Беседы на погосте», — беседы с Мариной Цветаевой, — я полагаю, что эти беседы происходили вполне реально, но в некоем ночном трансфинитном мире. Кстати, как мастера стиха и «мыслечувствователи» оба собеседника оказались равными по силе, а значит, и одинаково убедительными.
Две трети нашей жизни мы проводим в финитном, конечном мире, который наблюдаем, в котором действуем, который можем почувствовать, попробовать на вкус, ощутить. Но одна треть — наши сны, бесконечный мир многослойного сознания, фантастический в своих очертаниях трансфинитный мир… И это не только наши сны, а и те гипнотические состояния, которые переживает человек, принимая наркотики, или состояния клинической смерти, о которых выжившие люди рассказывают после. Это — религиозные и сексуальные медитации, это состояния полубезумия и сладости, которые мы испытываем во время наших телесных или духовных молитв. Всё это — трансфинитные состояния нашего духа.
И вот мне кажется, что Виль Мустафин покинул этот внешний, конечный мир, где, возможно, был необходим и его протест, и, в частности, его протестные стихи. Он только заступил на порог этого конечного мира, а потом внезапно ушёл из него… И ушёл, возможно сам о том не догадываясь, в мир «дневных снов и ночных бдений» — именно в трансфинитный, абсолютно внефизический мир.
Внефизический трансфинитный мир — такая же реальность, как и этот физический мир, в котором мы присутствуем. Религия тот мир осваивает уже давно, очередь — за наукой. Я думаю, в новом тысячелетии наука будет «обожена», а Бог «онаучен», и трансфинитный внефизический мир станет предметом, который изучают дети в школе. Книга «Беседы на погосте» — любопытный реальный диалог одного поэта, уже умершего, с другим, живым. Смертна человеческая оболочка, но, возможно, бессмертно человеческое «я». И мне думается, что абсолютно реально происходил разговор поэта Виля Мустафина с поэтом Мариной Цветаевой.
Реальная действительность более фантастична, чем мы думаем.
Очень характерным стихотворением для Виля Мустафина является стихотворение, которое называется «Восхищение» — из книги «Дневные сны и бдения ночные»:
Какие чудные созданья
вершат ночами свой полёт —
над тёмным омутом сознанья —
под светлой бездною высот…
Их очертания невнятны, —
они — как дети тишины —
не велики, но необъятны
и — словно тени — не слышны…
И нет ни стен для них, ни окон, —
движенья плавны и нежны, —
они как будто издалёка,
но к нам (как — в нас) приближены…
И… дуновенье откровенья
повеет на душу теплом…
Созданьям этим нет сравненья,
как нет — для их, названья — слов…
Перед нами — реальная попытка описать внефизический трансфинитный ирреальный мир.
Да, пока ещё этот мир в роли гонимого в нашей науке. Но поэзия, наряду с религией, пытается уже в него проникнуть и его тщательно описать. Завтра-послезавтра этот вне-физический, трансфинитный мир будет полностью легализован нашим сознанием и получит права гражданства, в которых мы пока ему ещё отказываем.
Вспомним Даниила Андреева с его знаменитой «Розой мира», которую он писал в одиночке Владимирской тюрьмы. Камень стен и полное отсутствие внешних впечатлений способствуют возникновению зримых галлюцинаций, а галлюцинации — реальный канал проникновения в трансфинитный мир. «Роза мира» замешана на этих галлюцинациях. И вот Виль Мустафин, наряду с Даниилом Андреевым, — из первых поэтов, которые серьёзно пытались войти в трансфинитный мир и описать его. Причём любопытно, что в историческом времени эти опыты происходили почти одновременно. Даниил Андреев был заключён в каменный мешок по прямому приговору властей. Виль Мустафин заключил себя в ночной мрак как бы добровольно, но на самом деле тоже по приговору, правда, косвенному.
Все истины, добытые человечеством, даются страданьями, кровью сердца и иногда ценой жизни. Это мы видим и на примере служения поэзии Вилем Мустафиным.
* * *
В аннотации к книге «Дневные сны и бдения ночные» приводятся следующие слова: «Стихи мои — мои сироты, лежите, съёжившись в углу…», — эти строки Виля Мустафина, написанные им в советское время, с грустью отражали реальное отношение официальных властей к его поэтическому творчеству…
Это не совсем правильно. Никакого отношения со стороны официальных властей к его творчеству никогда вообще не существовало. Ни в «советское» время, ни в последующее «антисоветское». Он как поэт находился вне этих отношений.
Какие-то отношения с читателем — официальным, неофициальным — складываются только теперь, по мере выхода книг. И дальнейшая судьба этих отношений будет зависеть от читателя. Но не только от него. А наверное, ещё и от самого поэта.
«Мне с травою мечтается слиться. Я — не дождик, но так уж приятно, не сминая травы, положиться на траву… и с травою обняться… И с сучком я хочу породниться. Он не верит, а я-то уверен, — тёмный корень — его прародитель, ну, а корень — он вышел из зверя… Мне за звуком так хочется взвиться. Звук, — меня избегая, — истает… Я готов перед ним извиниться, чтобы влиться в их звучную стаю…».
Это стихотворение 1986 года. Значит, эта примиряющая нота давно существовала в душе поэта. И ту же ноту некоего смирения, согласия я слышу и в стихотворении, написанном в 2000 году:
«Но вот такой она (родина. — Д. В.) досталась ироду моему, и мне… На ней — такой — я встречу старость, и мне в такой лежать земле, — пропитанной людскою кровью, что проливала тать и рать. На ней — такой, — моей сокровной, — детей растить и умирать…».
И вот уж совсем неожиданно (появляются звук, цвет, свет) под пером поэта рождается стихотворение «Идиллия» (2000):
Зелёный улей… Жёлтые цветы…
И белый пух порозовевших яблонь… —
Фантазия, прозревшая мечты
в огрызках памяти?.. А может, там не я был?..
Но вот опять: избёнка в три окна…
с наличниками ярко-голубыми…
Сирень — в цвету… А на крыльце Она —
в сиянье знания: Что значит быть любимой!..
Быть может, это не случайность, а путь поэта в завтра?
Освоен и описан с избытком чёрный физический мир. Совершены пионерные разработки в описании внефизического трансфинитного мира. Но совершенно не описан дневной физический мир с его запахами, криком восторга, семислойной радугой над бесконечным ржаным полем. Не пора ли ликвидировать этот пробел? Для большого поэта половинчатость не характерна. Большой поэт должен освоить действительность во всех её фрагментах — абсолютно чёрных и абсолютно светлых, физических и внефизических. Истинное слово о мире — слово универсальное, несущее в себе все краски.
Заканчивая этот очерк, звоню поэту:
— Как дела? Пишешь?
— Пишу помаленьку…
— О чём последнее стихотворение? Нет, впрочем, не надо. Не говори!
В самом деле, я лучше воображу последнее стихотворение поэта. Может быть, оно — о ясном дне, о солнце, о свежей росе на зелёной траве?..
Диас Валеев.
Журнал “Казань” 2005 г. №12